Распутин Валентин / Живи и помни
Тяжелой, подрагивающей рукой он погладил Настену по голове. Это было
первое, похожее на ласку, прикосновение. Настена вздрогнула и сжалась,
по-прежнему не зная, что делать и что говорить. Он убрал руку, спросил:
- Как вы тут хоть жили?
- Тебя ждали, - сказала она.
- Дождались. Дождали-ись. Герой с войны пришел, принимай, жена,
хвастай, зови гостей.
Продолжать этот разговор было ни к чему. Так много всего свалилось на
них одним махом, такой клубок неясного, нерешенного, запутанного громоздился
перед ними, что подступаться к нему, откуда ни возьми, было страшно. Они
долго молчали, потом Настена, вспомнив, предложила:
- Может, помоешься?
- Надо помыться, - торопливо и даже как будто обрадован-но согласился
он. - Ты же для меня баню топила, я знаю. Скажи, для меня?
- Для тебя.
- Я уж и не помню, когда мылся.
Он отошел к каменке, булькнул там в чане водой.
- Остыла, поди, совсем? - зачем-то спросила она.
- Сойдет.
Настена слышала, как он нашарил по памяти деревянный костыль у двери и
повесил на него полушубок, как стянул у порожка валенки и стал раздеваться.
Чуть различимая корявая фигура приблизилась к Настене.
- Ну что, Настена, один я не справлюсь. Подымайся, спину потереть надо.
Он повалил ее на пол. От бороды его, которой он тыкался Настене в лицо,
почему-то пахло овчиной, и она все время невольно отворачивала лицо на
сторону. Все произошло так быстро, что Настена не успела опомниться, как,
взъерошенная и очумелая, снова сидела на лавке у занавешенного оконца, а на
другой лавке, осторожно пофыркивая, плескался этот полузнакомый человек,
ставший опять ее мужем. И ничего - ни утешения и ни горечи - она не ощутила,
одно только слабое и далекое удивление да неясный, неизвестно к чему
относящийся стыд.
Он помылся и стал одеваться.
- Надо было хоть белье тебе принести, - сказала Настена, все время
заставляя себя не казаться чужой, подталкивая себя к разговору.
- - Черт с ним, с бельем, - отозвался он. - Я тебе счас скажу, что
перво-наперво понадобится. Завтра отдохни, выспись, а послезавтра
переправь-ка сюда мою "тулку", пока меня зверь не загрыз. Живая она?
- Живая.
- Ее обязательно. Спички там, соль, какую-нибудь посудину для варева.
Сама сообразишь, что надо. Провиант к патронам у отца поскреби, да только
так, чтоб не заметил.
- А что я ему скажу про ружье?
- Не знаю. Что хошь говори. Как-нибудь вывернешься... Запомни еще раз:
никто про меня не должен даже догадываться. Никто. Не было меня и нет. Ты
одна в курсе... Придется тебе пока подкармливать меня хоть немножко.
Принесешь ружье - мяса я добуду, а хлеб не подстрелишь. Послезавтра приду
так же попозже. Рано не ходи, смотри, чтоб не уследили. Теперь ходи и
оглядывайся, ходи и оглядывайся.
Он говорил спокойно, ровно, голос его в тепле заметно отмяк, и все же в
нем слышалось и нетерпение, и постороннее тревожное усилие.
- Погрелся, помылся, даже подфартило с родной бабой поластиться. Пора
собираться.
- Куда ты пойдешь? - спросила Настена.
Он хмыкнул:
- Куда... Куда-нибудь. К родному брату, к серому волку. Не забудешь,
значит, послезавтра?
- Не забуду.
- И подожди меня здесь, а там уговоримся, как дальше. Ну, я поехал. Ты
немножко помешкай, сразу не вылазь.
Он зашуршал полушубком и примолк.
- Ты хоть сколько рада, что я живой пришел? - неожиданно спросил он с
порога.
- Радая.
- Не забыла, значит, кто такой я тебе есть?
- Нет.
- Кто?
- Муж.
- Вот: муж, - с нажимом подтвердил он и вышел.
Мало что понимая, она вдруг спохватилась: а муж ли? Не оборотень ли это
с ней был? В темноте разве разберешь? А они, говорят, могут так прикинуться,
что и среди бела дня не отличишь от настоящего. Не умея правильно класть
крест, она как попало перекрестилась и зашептала подвернувшиеся на память,
оставшиеся с детства слова давно забытой молитвы. И замерла от предательской
мысли: а разве не лучше, если бы это и вправду был только оборотень?
"4 "
Андрей Гуськов понимал: судьба его свернула в тупик, выход из которого
нет. Вперед еще есть какой-то путь, совсем, видно недальний, пока не
упрешься в стену, а поворотить назад уже нельзя... Ничего не выйдет. И то,
что обратной, дороги для него не существовало, освобождало Андрея от
излишних раздумий. Теперь приходилось жить только одним: будь что будет.
В эти первые, прожитые в родных местах дни больше всего его донимали
воспоминания о том, как три с половиной года назад он уезжал отсюда на
фронт. Вся череда почти двух недель от первого известия о войне до прибытия
в Иркутск, где формировалась дивизия, вставала перед ним настолько живо и
ярко, что становилось не по себе от ее близости, от ее словно бы вчерашней
законченности. Память удержала даже чувства, которые он испытывал, и чувства
эти, похоже, теперь повторялись: та же, что и тогда, была сейчас в нем
оглушенность, неспособность соображать, что будет дальше, та же ненадежность
всего, что с ним сталось, злость, одиночество, обида, тот же холодный,
угрюмый и неотвязный страх - многое, вплоть до случайных настроений, было
тем же, с одной лишь громадной разницей: все это теперь оказалось словно бы
вывернутым своей обратной, изнаночной стороной, которая подтверждалась и
обстановкой. Вот он там же, где был, откуда начинал свой поход, но уже не на
правом, а на левом берегу Ангары, и тогда стояло лето, а сейчас глухая зима.
|
|